Отрывок из ...

Как я понимаю, задуманный автором рассказ очень большой, и по некой причине закончен он не будет. Но вот два небольших отрывка все же стоит внимания. Современные любители что-либо писать так пишут редко.

* * *

(Автор - А.Ф.)

* * *

...Старухины сапоги споро месили грязь на подходе к уже блиставшему недалече золотыми главками церквей монастырьку. Цитадель благочестия встречала паломников замшелыми толстенными стенами шестнадцатого столетия и меланхолической физиономией мниха-привратника, а по совместительству и торговца нехитрейными аксессуарами народной набожности. "Их ти, мать прясвятая Богородица, вот и благословение обители", вздохнула старуха, и беззубая улыбка расцветила иссохшее личико. "Чав, чав, чав", - отозвались сапожки - и старуха, мелко крестясь, засеменила к деревянной лавочке у главного входа, из окошечка которой выглядывало широкое лицо с мечтательным взором отрешёнца. К мутноватым, с набегом дождевых слезинок стеклам лавочки прильнули немногочисленные образа Спаса, Заступницы, Святителя Николы, Целителя Пантелеймона, Марии Египетской и основателя обители в невзрачной святительской ризе. Размытые черно-белые лики на скромной фотобумаге пожелтели и скорбно всматривались в серую мглу, нависшую над монастырьком, а теперь и в почерневшее от мирских забот старухино лицо, чьи глазки сначала с напряжением искали их взоров, но вдруг потянулись белесыми зрачками вверх к лику много более реального и по величине и по цветности владетеля церковными реликвиями в порыжевшей скудейке. "И-их ти..." - запнулась старуха и вновь опустила глазки, узрела несколько кривоватых свечек, разных по длине, но единых в диаметре, возле каждой из которых лежал клочок бумаги со скромным прейскурантом "5 коп.", "10 коп." Старуха шлепнула губами и снова воззрилась на рыжую бороденку невозмутимого обладателя святости. "Отче", - прошамкала старуха, - ить ты, не прогневайся, каки иконочки то у тебя... невидныи-и". Очи служки медленно вынырнули из коридоров созерцательности и сфокусировались на катышках шерсти свалявшегося старухиного платка, обильно увлажненного небесной влагой. "Невидные иконки-то, отец мой," - снова повторила старуха и будто струхнула.

Инок отверз уста. "Бабушка", - отвечал инок и вздохнул. Приблизил очи, вздохнул, и продолжал уже тише: "Бабушка, а вот какие вы молитвенники, такие вам и иконки". Монах опустил глаза и продолжил искания сердечного места. "Господи", - прошептала старуха и устыдилась...

Прошло пятьдесят лет...


* * *

Да, батюшка пил, и пил по-черному. Правда, страдал он винопийственным недугом не постоянно, но раз в месяц-два впадал в недельный тяжелейший запой с продолжительным эпатажем всего прихода и окрестного населения. Пил безобразно и некрасиво, по-свински глотая стакан за стаканом, расплескивая драгоценную влагу, ухая, крякая и морщась. Выпив, отец Виталий делался возмутителен. Речь его становилась до безобразия невнятна, к тому же обнаруживалась способность пребезобразно же материться, посылая в бесстыдное место, к примеру, церковную бухгалтершу Ангелину Николаевну.

Тогда и увидел Аркаша спешившую из церковной ограды Ангелину Николаевну, провожаемую беззаконной бранью отца настоятеля.

Ангелина была дамой особенной, и это выражалось, как ни странно, даже в её анатомическом строении. Небольшого роста, но с удивительно длинными руками и продолговатой головой, казначейша обладала тихим голосом, скромным нравом и редкой неуступчивостью. Когда Аркаша только устроился на приход и нуждался на первое время в жилье, отец Виталий обратился к Ангелине с просьбой поселить у себя Аркашу, но та отрезала: "Нет, не можно!". А домик её был вместителен и комфортен, жила она одна, имела стадо курочек и петушков... Но крайне недоверчива была Ангелина, а муж её, померший от пьянства, скорее всего, весьма этому способствовал. Как бы там ни было, в жилье Аркаше было отказано. С той-то поры и он невзлюбил казначейшу, и когда видел её, улепётывавшую от отца Виталия, не мог сыскать в душе своей ни сочувствия, ни соболезнования. Только мерзковатое чувство злорадства, как бы под завывание хора дьяволят, подымалось в его душе и одаривало душноватым ощущением удовлетворенного, нет, не самолюбия... но может быть и самолюбия.

Пить отец Виталий начинал неизменно вечером, полагая сгущающиеся сумерки необходимым антуражем предстоящего веселья. Пропустив первую дозу, становился мил и благодушен, но это преображение нимало не обматывало бдительную Глафиру Осиповну. О, Бабуля знала по многолетнему опыту, каким станет он после и вскорости. Знал и сам настоятель и, видимо, поэтому, удваивал предупредительность и такт. Он вился вокруг Бабули, сыпал прибаутками и прочими знаками внимания. Похохатывая, находил важнейшие вопросы церковного быта, навроде необходимейших спевок местной капеллы, углублялся в детали, спрашивал мнения Бабули, как связующего звена меж ним и остальным приходом. Иногда Бабуля поддавалась. Она вдавалась в подробности, кротко ведя беседу с повеселевшим пастырем. Нечасто радовал он её душевным общением. А перед впадением в очередной запой и вовсе ходил тучей, придирался по мелочем и капризничал всячески. Тогда Бабуля, орудуя у плиты, и по уходу из трапезной отца Виталия, шептала Аркаше, ежели тот оказывался рядом (а он частенько и подолгу застревал у круглого гостеприимного стола, благо тот обычно был уставлен снедью): "Пить хочет, фашист, вот и расходился". Вечером фашист теплел, собственно же фашиствовать начинал после полуночных петухов. Лишь к рассвету иссякали силы расходившегося настоятеля, проведшего всю ночь в разгульном бдении.

А так бывало постоянно, ибо он полагал, и весьма обоснованно, что греху подобно было бы тратить долгожданное время хмельного чада на тривиальный сон. Банально спать, когда кровь, гонимая святозарным питием, стучит в висках и просит, заклинает о действе? Дилетански продуть драгоценные минуты желанного угара на такую обыденщину, как мягкая перина? О нет, не такой он пентюх! Гайда, православные! И начинался круговорот отца Виталия в церковной ограде. Главный же пункт в ночном странствии был определен давно, раз и навсегда: уютная комнатка Глафиры Осиповны с двумя ложами по бокам, деревянным аналоем посредине и длинным сундуком у задней стены.

Масса удобств ожидала там отца Виталия, заклавшего за воротничок. Настоятельские покои позади Божьего храма встречали немотой трех палат. И невмоготу было пастырю взирать на огромный, маслом писанный Нерукотворный Образ, с укором в добрых глазах взиравший со стены во второй, самой просторной комнате, служившей и личным его кабинетом. Не спасал от одиночества и радиоприемник в третьей, самой дальней и малой келье-спаленке, и материализованным упреком мерещился его воздетый к небесам перст-антенна. Ну не за составлением же очередной вескресной проповеди коротать блаженную ночь со столь сладостным началом!

Прочь, прочь из молчаливого узилища - туда, к любимым, единственно близким и единственно оказавшимся на сей момент рядом людям. Вспомнить канувшее в Лету, но памятное, с многолетней сотрудницей и компаньоном-Бабулей, наставить жизненному укладу лодыря Аркашку, да хоть дворовому псу свиснуть, пусть хвостом помашет. Да и иное манило отца Виталия за дверь. Там, в Бабулиной комнатке стояло заветное сооружение из дерева, что хранило в своих недрах вожделенные бутыли. Текли неостановимо секунды, таял кайф от первой дозы - втихаря вынесенной из алтаря неполной бутылки кагора, вслушивался отец Виталий в растущие аккорды жажды в сердце своем. Тогда-то и спешил он в Бабулино скромное обиталище, гонимый бесёнком гортанобесия...